Новости партнеров
Культура

Гоголь 2009: онлайн

01.04.2009 17:55|ПсковКомментариев: 12

Всякий гений принадлежит месту и времени, и связан со своей эпохой исторической пуповиной. Гоголь здесь не исключение: и «Тарас Бульба», и «Ревизор», и «Мертвые души» могли родиться только в имперской России первой половины 19-го столетия, когда оформлялось национальное самосознание, и начиналась великая русская литература.

Гоголь преодолел границы собственной биографии, и, обретя статус классика, шагнул в бесконечный хронотоп культуры, в перманентный «онлайн», где его выдуманные герои, даже такие этически сомнительные, как Хлестаков и Чичиков, живут на правах «вечных спутников» рядом с Дон Кихотом и Гамлетом.

Роковой приговор Гоголя нам всем в том и заключается, что причудливый, гротескный, ирреальный мир, который он узрел и изобразил мощью своего сатирического таланта, не остался всего лишь забавной карикатурой нравов царской России, неким паноптикумом свиноподобных рыл, а как будто высветил все последующие человеческие мутации, жуткую перспективу национального Апокалипсиса.

Гоголевские персонажи живы не только под обложками книг, в воображении читателей, в театре или на киноэкране, они упрямо проявляются в окружающих людях, обретают себя в новых декорациях и выскакивают на авансцену современности. Как писал в 1918-м году, накануне своей гибели, философ Василий Розанов в «Апокалиптике русской литературы»:

«Что-то случилось. Что-то слукавилось. Кто-то из «бедной ясли» вышел не тот.

И стало воротить «на сторону» лицо человеческое… И показалось всюду

рыло.

И стал «бедный сын пустыни» описывать Чичиковых… Подхалюзиных. Собакевичей, Плюшкиных.

И куда он не обращался, видел все больше и больше, гуще и гуще, одних этих

рыл.

И чем больше молился несчастный

кому – неизвестно…

Тем больше встречал он эти же

рыла.

Он сошел с ума. Не было болезни. Но он уморил себя голодом. Застыв, обледенев от ужаса»(1).

Здесь Розанов, в предчувствии революционного нашествия рыл, вжился в Гоголя, практически стал им, выразив не столько ясновидческий гоголевский ужас перед грядущими рылами, сколько свою, личную актуальную жуть, хоррор настоящего, светопреставление свершающегося на глазах социального переворота, этого очередного (на тот момент) варианта Страшного Суда.

Василий Розанов вообще, как чуткий и одаренный читатель, обращался к Гоголю, к его бессмертным русским типажам всякий раз, когда видел нестерпимый абсурд происходящего. Вот он пишет о похоронах Льва Толстого, и сразу в сознании, выпячивая животы и суетливо семеня ножками, возникают тысячи клонов Добчинского: «Поразительно, что к гробу Толстого сбежались все Добчинские со всей России, и кроме Добчинских, никого там и не было, они теснотою толпы никого еще туда и не пропустили. Так что «похороны Толстого» в то же время вышли «выставкою Добчинских»…

Суть Добчинского – «чтобы обо мне узнали в Петербурге». Именно одно это желание и подхлестнуло всех побежать». О Толстом никто не помнил: каждый бежал, чтобы вскочить на кафедру и, что-то проболтав, - все равно что, ткнуть перстом в грудь и сказать: «Вот я, Добчинский, живу; современник вам и Толстому. Разделяю его мысли, восхищаюсь его гением; но вы запомните, что я именно – Добчинский, и не смешайте мою фамилию с чьей-нибудь другой»(2). Не нечто ли похожее мы видели, когда умер Александр Солженицын, и уже «Добчинские 21-го века», по прошествии века, пользуясь новыми техническими достижениями, телевидением и интернетом, цинично транслируя себя городу и миру, кинулись к свежей могиле, примазываться к биографии великого человека, но крича прежде всего о себе? И не происходит ли что-то подобное, пусть и в меньших масштабах, ежедневно и на каждом шагу, когда мелкие чванливые людишки, по жизни гнобившие ближних своих, а иногда и гениев, после их смерти, первыми взбираются на траурную трибуну и со злорадным привкусом в голосе начинают петь по усопшим осанну? Вопросы, как говорится, риторические.

Сплошь и рядом.

По Розанову, Гоголя увлекала (за исключением его ранних, украинских, повестей) «одна пошлость пошлого человека», как будто ничего другого, более интересного и значительного, и не существует вовсе? Удивительное, странное призвание Гоголя в том, чтобы постичь пошлость как единственное содержание жизни, этот формальный, чопорный, пустой, бессмысленный мир официоза и мертвечины.

Отсюда его маниакальное влечение к бездушной атмосфере российской бюрократии, к этому паноптикуму государственных нетопырей, монструозному вернисажу продажных чиновников, с их канцелярскими ужимками, карьерным подобострастием и извращенными понятиями о чести и бесчестии, о добре и зле: «Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков… Это пришел Гоголь. За Гоголем всё. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. «Лишние люди». Тоскующие люди. Дурные люди. Все врозь. «Тащи нашу монархию в разные стороны». – «Эй, Ванька: ты чего застоялся, тащи». Другой минуты не будет». Горилка. Трепак. Присядка…»(3). 

Все тот же Розанов утверждал, что ни один политик и не один политический деятель в мире не произвел в политике так много, как Гоголь, но что именно мыслитель имел в виду?

Разумеется, не газетно-журнальную реальность, а угадывание, своего рода заклинание, даже, в некотором смысле, творение действительности. О чем интерпретаторы Гоголя не могли не догадываться, и в чем убедились своими глазами, поминая знаменитую пословицу, предваряющую текст «Ревизора»: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива»:

«Читатель, к которому обращена пословица, вышел из того же гоголевского мира гусеподобных, свиноподобных, вареникоподобных, ни на что не похожих образин. – Писал Владимир Набоков по-английски, в начале 40-х годов, спасаясь от ужасов мировой войны за океаном, в США, писал специально для англоязычного читателя, пытаясь разъяснить в своем эссе «Николай Гоголь» феномен русского гения. – Даже в худших своих произведениях Гоголь отлично создавал своего читателя, а это дано лишь великим писателям. /…/ И подходить к пьесе как к социальной сатире (вторя мнению общества) или как к моральному обличению… значит упускать главное в ней. Персонажи «Ревизора» - не важно, станут они или нет образцами из плоти и крови, - реальны лишь в том смысле, что они реальные создания фантазии Гоголя. А Россия, страна прилежных учеников, стала сразу же прилежно подражать его вымыслам (выделено мной – А. Д.), но это уже дело ее, а не Гоголя. В России гоголевской эпохи взяточничество цвело так же пышно, как цвело оно и цветет повсюду в Европе, а с другой стороны, в любом из русских городов той поры проживали куда более гнусные подлецы, чем добродушные жулики из «Ревизора»(4).

Набоков артикулировал мысль, которая не раз всплывала в творчестве русских философов серебряного века: об ответственности русской литературы за то, что реально сбывалось (и сбывается) в конкретных социально-политических обстоятельствах, как сформулировал Николай Бердяев, подводя итоги своего философского познания: «Моя тема была: возможен ли и как возможен переход от символического творчества продуктов культуры к преображенной жизни, нового неба и новой земли. В этом смысле творчество есть конец мира» У русских писателей, переходивших за границы искусства, у Гоголя, у Л. Толстого, у Достоевского, и многих других остро ставилась эта тема. К ней также подходили Ницше, Ибсен, символисты»(5).

Подчеркнем, что у Бердяева речь идет именно о «реальном изменении мира», то есть, пользуясь современным научным жаргоном, о торжестве так называемой «авангардной парадигмы»(6), то есть о разнообразных культурных и политических проектах «переделывания мира и человека», от русского символизма с его жизнетворчеством до большевистской революции с ее утопией как установкой сознания. Не случайно символисты признавали Гоголя своим предтечей, а большевики занимались, собственно, тем, что пытались (увы, без особых успехов) разрушить тот рылоподобный Миргород NN, гениальным живописцем которого и стал Гоголь.

В результате, большевики только преумножили русский абсурд, доведя образную систему Гоголя до почти буквального клонирования, о чем, несколько десятилетий спустя после Бердяева и Набокова, философски закругляя интуиции, предшественников, проницательно написал Дмитрий Галковский в своем «Бесконечном тупике»: «Что такое «Шинель»?.. Величайшие метафизики мира далеко не всегда поднимались до таких высот концентрации мысли». И далее: «Каждое предложение – ниточка ДНК, готовая мгновенно обрасти ящерицей, оленем или невиданным морским чудищем. Это максимальная близость к творению Божию. Но секрет этой близости в том, что человек Гоголь взялся за СВОЁ дело, за творение дыры, максимально примитивной и бездарной. Сотворил бы он образ Героя, Творца, и получилось бы надуманно, вымученно (как и получилось даже с Чичиковым-человеком 2-й части «Мертвых душ»). Человека может создать Бог, человек же может сотворить ничто. Но сам акт творения будет максимально соответствовать акту божественному. Чем ничтожнее содержание объекта творения, тем грандиознее будет его форма. Вот в чем секрет совершенства (совершённости) гоголевской прозы. Уничтожив содержание, Гоголь-Гегель поднялся в акте творения до Бога. Платой за это явилась отрицательность… то есть зло»(7). Сравним с выводом разбора «Мертвых душ» у Набокова: «пред Гоголем стояла двойная задача: позволить Чичикову избегнуть справедливой кары при помощи бегства и в то же время отвлечь внимание от куда более неприятного вывода – никакая кара человеческого закона не может настигнуть посланника сатаны, спешащего домой, в ад»(8).

Никакая кара, добавим, не может настигнуть и государственных мужей, этих до омерзения смешных взяточников-чиновников, которых дурил пройдоха Хлестаков. Отчего и «немая сцена», которой заканчивается пьеса, есть парафраз Страшного Суда, тогда как «настоящего» ревизора из столицы – здесь и теперь - ожидает всего лишь вторая серия того бесконечного, дурного фарса, что каждый день развертывается на просторах иллюзорной империи.

Когда Гоголь бросил в топку второй том «Мертвых душ», положительный проект России, «улучшенную редакцию Чичикова», то он подписал смертный приговор всякой утопии по поводу будущего. Его Пушкин, «русский человек в развитии», каким он якобы должен явиться через 200 лет, на самом деле никогда не явится. Нам, тем, кто отмечает юбилей Гоголя, это уже понятно без излишних примечаний. Приговор Гоголя мрачен и безутешен, требуя от читателя мужества в противостоянии реальности, напрочь лишенной экзистенциальной надежды. Однако этот печальный вердикт избавляет нас от опасной наивности и заблуждений на свой или чужой счет. Этот предельно трезвый, честный, до судорог, мужественный взгляд на уродства и пустоту мира помогает нам, потомкам Гоголя, лучше видеть, где добро, а где зло,  и не совершать ненужных нравственных ошибок и компромиссов.

Александр Донецкий

Примечания:              

(1) Розанов В. В. Уединенное. М.: Политиздат, 1990. С. 472.

(2) Там же. С. 43-44.

(3) Там же С. 152.

(4) Набоков В. В. Романы. Рассказы. Эссе. СПБ.: Энтар, 1993. С. 277.

(5) Бердяев Н. А. Самопознание (Опыт философской автобиографии). М.: Книга, 1991. С. 216.

(6) Например, у Вячеслава Курицына: «Как бы в соответствии с последним тезисом Маркса о Фейербахе, где сообщалось, что философы должны не объяснять мир, а изменять его, «авангардная парадигма» ориентирована на преобразовательную деятельность: на преобразование «мира», космоса и самого человека, должного измениться в связи с ситуацией смерти бога. Изменения предполагались весьма радикальные: по Соловьеву, «сверхчеловек» должен быть прежде всего и в особенности победителем смерти. Белый считал пересоздание жизни и человечества «последней целью искусства». К великому преображению призывали Мережковский, Тарнавцев, Бердяев, Федоров, Вернадский. Малевич настаивал на «прозрении подлинного мира новых людей». Маяковский выражался о формировании нового человека с редкой определенностью: «Людей живых ловить… голов людских обрабатывать дубы… мозги шлифовать рашпилем языка». Коммунисты сразу объявили нового человека одной из ближайших задач. Троцкий писал: «мы можем провести через всю Сахару железную дорогу, построить Эйфелеву башню и разговаривать с Нью-Йорком без проволоки. А человека улучшить неужели не сможем? Нет, сможем! Выпустить новое, «улучшенное издание» человека – это и есть дальнейшая задача коммунизма». Белый практически то же самое говорил о символизме. Дело было поставлено на научную основу. И т. д. См.: Курицын Вячеслав. Русский литературный постмодернизм. М.: ОГИ, 2001. С. 55-56.   

(7) Галковский Дмитрий. Бесконечный тупик. М.: Самиздат, 1998. С. 657.

(8) Набоков В. В. Романы. Рассказы. Эссе. СПБ.: Энтар, 1993. С. 319.

   

 

ПЛН в телеграм
 

 
опрос
Необходимо ли упростить выдачу оружия в России?
В опросе приняло участие 234 человека
Лента новостей